Пряхина же приложила кулак ко лбу и закричала резким, высоким голосом:
– Меня сживают со свету! Бог Господь! Бог Господь! Бог Господь! Да взгляни же хоть ты, Пречистая Матерь, что со мною делают в театре! Подлец Пеликан! А Герасим Николаевич предатель! Воображаю, что он нес обо мне в Сивцевом Вражке! Но я брошусь в ноги Ивану Васильевичу! Умолю его выслушать меня!.. – Голос ее сел и треснул.
Тут дверь распахнулась, вбежал тот самый доктор. В руках у него была склянка и рюмка. Никого и ни о чем не спрашивая, он привычным жестом плеснул из склянки в рюмку мутную жидкость, но Пряхина хрипло вскричала:
– Оставьте меня! Оставьте меня! Низкие люди! – и выбежала вон.
За нею устремился доктор, воскликнув «дорогая!» – а за доктором, вынырнув откуда-то, топая в разные стороны подагрическими ногами, полетел Демьян Кузьмич.
Из раскрытых дверей несся плеск клавишей, и дальний мощный голос страстно пропел:
«...и будешь ты царицей ми... и... и...» – он пошел шире, лихо развернулся, – «ра-а...» – но двери захлопнулись, и голос погас.
– Ну-с, я освободилась, приступим, – сказала Торопецкая, мягко улыбаясь.
Торопецкая идеально владела искусством писать на машинке. Никогда я ничего подобного не видел. Ей не нужно было ни диктовать знаков препинания, ни повторять указаний, кто говорит. Я дошел до того, что, расхаживая по предбаннику взад и вперед и диктуя, останавливался, задумывался, потом говорил: «Нет, погодите...» – менял написанное, совсем перестал упоминать, кто говорит, бормотал и говорил громко, но что бы я ни делал, из-под руки Торопецкой шла почти без подчисток идеально ровная страница пьесы, без единой грамматической ошибки – хоть сейчас отдавай в типографию.
Вообще Торопецкая свое дело знала и справлялась с ним хорошо. Писали мы под аккомпанемент телефонных звонков. Первоначально они мне мешали, но потом я к ним так привык, что они мне нравились. Поликсена расправлялась со звонящими с необыкновенной ловкостью. Она сразу кричала:
– Да? Говорите, товарищ, скорее, я занята! Да?
От такого приема товарищ, находящийся на другом конце проволоки, терялся и начинал лепетать всякий вздор и был мгновенно приводим в порядок.
Круг деятельности Торопецкой был чрезвычайно обширен. В этом я убедился по телефонным звонкам.
– Да, – говорила Торопецкая, – нет, вы не сюда звоните. Никаких билетов у меня нет... Я застрелю тебя! (Это – мне, повторяя уже записанную фразу.)
Опять звонок.
– Все билеты уже проданы, – говорила Торопецкая, – у меня нет контрамарок... Этим ты ничего не докажешь! (Мне.)
«Теперь начинаю понимать, – думал я, – какое количество охотников ходить даром в театр в Москве. И вот странно: никто из них не пытается проехать даром в трамвае. Опять-таки никто из них не придет в магазин и не попросит, чтобы ему бесплатно отпустили коробку килек. Почему они считают, что в театре не нужно платить?» – Да! Да! – кричала Торопецкая в телефон. – Калькутта, Пенджаб, Мадрас, Аллогобад... Нет, адрес не даем! Да? – говорила она мне.
– Я не позволю, чтобы он распевал испанские серенады под окном у моей невесты, – с жаром говорил я, бегая по предбаннику.
– Невесты... – повторяла Торопецкая. Машинка давала звоночки поминутно. Опять гремел телефон.
– Да! Независимый Театр! Нет у меня никаких билетов! Невесты...
– Невесты! – говорил я. – Ермаков бросает гитару на пол и выбегает на балкон.
– Да? Независимый! У меня никаких билетов нет! Балкон.
– Анна устремляется... нет, просто уходит за ним.
– Уходит... да? Ах, да. Товарищ Бутович, вам будут оставлены билеты у Фили в конторе. Всего доброго.
– «Анна. Он застрелится!
Бахтин. Не застрелится!»
– Да! Здравствуйте. Да, с нею. Потом Андамонские острова. К сожалению, адрес дать не могу, Альберт Альбертович... Не застрелится!..
Надо отдать справедливость Поликсене Торопецкой: дело свое она знала. Она писала десятью пальцами – обеими руками; как только телефон давал сигнал, писала одной рукой, другой снимала трубку, кричала: «Калькутта не понравилась! Самочувствие хорошее...» Демьян Кузьмич входил часто, подбегал к конторке, подавал какие-то бумажки. Торопецкая правым глазом читала их, ставила печати, левой писала на машинке: «Гармоника играет весело, но от этого...»
– Нет, погодите, погодите! – вскрикивал я. – Нет, не весело, а что-то бравурное... Или нет... погодите, – я дико смотрел в стену, не зная, как гармоника играет. Торопецкая в это время пудрилась, говорила в телефон какой-то Мисси, что планшетки для корсета захватит в Вене Альберт Альбертович. Разные люди появлялись в предбаннике, и первоначально мне было стыдно диктовать при них, казалось, что я голый один среди одетых, но я быстро привык.
Показывался Миша Панин и каждый раз, проходя, для поощрения меня, жал мне предплечье и проходил к себе в дверь, за которой, как я уже узнал, помещался его аналитический кабинет.
Приходил гладко выбритый, с римским упадочным профилем, капризно выпяченной нижней губой председатель режиссерской корпорации Иван Александрович Полторацкий.
– Миль пардон. Второй акт уже пишете? Грандиозно! – восклицал он и проходил в другую дверь, комически поднимая ноги, чтобы показать, что он старается не шуметь. Если дверь приоткрывалась, слышно было, как он говорил по телефону:
– Мне все равно... я человек без предрассудков... Это даже оригинально – приехали на бега в подштанниках. Но Индия не примет... Всем сшил одинаково – и князю, и мужу, и барону... Совершенные подштанники и по цвету, и по фасону!.. А вы скажите, что нужны брюки. Мне нет дела! Пусть переделывают. А гоните вы его к чертям! Что он врет! Петя Дитрих не может такие костюмы рисовать! Он брюки нарисовал. Эскизы у меня на столе! Петя... Утонченный или неутонченный, он сам в брюках ходит! Опытный человек!